Писатель и Поэт
Однажды в штурмовой отряд «Горца» перебросили пулеметчика с позывным «Писатель». Творческий был человек, но — новичок. Во всех смыслах. А человек крупный. Очень крупный. Скажем так, если бы его описывал какой-нибудь мастер абсурдных сравнений, то сказал: «Этот человек заменяет собой два мешка картошки и один мешок цемента». Но даже в этом гротескном сравнении цемент был бы лишним — Писатель и без него был достаточно массивен. И довольно рыхл.
И вот спустился он в штабной блиндаж. Внимательный читатель уже догадался, что блиндаж строили люди нормального роста, потому что Писатель с ходу, с размаху и с грохотом врезался головой в несущую балку.
Был он без каски — так как она, по его мнению, нарушала “творческое кровообращение” (ну или, может, снял ее перед входом в штаб из уважения к находящимся там людям). В общем, искры из глаз у него посыпались, что называется, в ассортименте. Упал наш богатырь на ящик из-под патронов и затих, размышляя о бренности бытия и прочности балок.
Но — спасли. Благо что прямо в штабе в этот момент находился медик. С позывным... «Поэт». Видимо, в отряде «Горец» существовала негласная квота на творческие псевдонимы, за соблюдением которой следил лично командир — человек невероятной эрудиции, о котором я обязательно расскажу отдельно.
Подошел Поэт к поверженному гиганту, оценил масштаб трагедии и первым делом, конечно, применил главное медицинское средство — слово. Потому что, как говаривал великий персидский ученый Авиценна, если больному после разговора с врачом не стало легче, то это не врач, а так, недоразумение с дипломом.
— Доброе слово, — произнес Поэт нараспев, склоняясь над пациентом, — способно излечить даже контуженного музами пулеметчика. Запомни это, коллега по цеху.
Писатель, не открывая глаз, прохрипел в ответ цитату, которую упорно приписывают знаменитому гангстеру Аль Капоне, хотя тот, скорее всего, в гробу переворачивался от такой наглости:
— Добрым словом и пистолетом можно добиться гораздо большего, чем просто добрым словом...
— А пистолета у меня при себе нет, — парировал Поэт с профессиональным спокойствием человека, который доставал осколки под минометным обстрелом. — Только стетоскоп и томик Гамзатова. Дыши. Не дыши. Дыши снова — а то помрешь.
Писатель задышал. Поэт же, входя во вкус врачебно-литературного куража, продолжил шутить:
— Все болезни нипочем, если ночью спишь с врачом. Народная мудрость, между прочим. Проверена веками и санитарными нормами.
— Но это не мой случай, — ответил Писатель, окончательно приходя в себя и принимая вертикальное положение, от греха подальше. — Я предпочитаю спать с пулеметом. Он хотя бы не храпит и не цитирует по утрам восточных классиков.
На этом медицинская часть была официально закрыта, и Поэт, убедившись, что пациент скорее жив, чем мертв, предложил перейти к части неофициальной — чаепитию.
Писатель, как человек, переживший столкновение с архитектурным излишеством, от горячего чая отказываться не стал. Только попросил кружку побольше — «чтобы пальцы помещались». Поэт понятливо кивнул и извлек откуда-то из глубин тумбочки поллитровую эмалированную кружку с облупленным боком, на котором еще угадывалась надпись «С Новым 1985 годом!». Раритет.
Чай заварили. Поэт, прежде чем перейти к прозе жизни, решил размяться высокой поэзией и прочитал уже упомянутого им, своего любимого Гамзатова. Того самого, Расула, который для творческой интеллигенции в камуфляже — как автомат Калашникова: безотказен, прост и попадает прямо в сердце:
«Я слышал, что стихами Авиценна
Писал рецепты для больных людей,
Я слышал, что излечивал мгновенно
Больных своею музыкой Орфей».
— Видишь? — Поэт поднял вверх указательный палец, похожий на рукоятку скальпеля. — Мы, врачи, вообще ребята творческие. Просто кто-то пишет рецепты, а кто-то — стихи. У меня, правда, с рифмой не очень складывалось: «кровь — любовь» преследовала меня даже на операционном столе.
— А зачем тебе тогда медицина? — удивился Писатель, дуя на кипяток так, словно пытался остудить его силой художественного слова. — С твоей-то страстью к ямбам и хореям?
— А это, брат, судьба. До поступления в медицинский я вообще был любителем поэзии. Чистым, незамутненным, восторженным. Особенно творчество Гамзатова, лирическое направление Евтушенко, Блок, Пушкин. Все, что связано с лирикой, было мне по душе. Даже анатомический атлас пытался читать с выражением, пока препод не отобрал. Сам писать пробовал в юности, но с рифмой, честно скажу, не срослось. Зато пишу тексты — слаженные, «вкусные», на разные темы. У меня есть сохраненные заметки, писал и здесь, на фронте. Структурировать стихи не получилось, но мне больше нравится не сочинять, а читать, заучивать, рассказывать. Это приносит больше удовольствия. И, главное, никаких мук творчества. Взял томик — и ты уже культурный человек. А сочинять — это ж сколько бумаги изведешь, пока родится что-то приличное.
Писатель уважительно кивнул. Он знал цену чистому листу. Пулеметная лента в этом смысле была куда сговорчивее.
— Слушай, Поэт, а самая сложная медицинская задача, которую тебе приходилось решать здесь, на фронте? — спросил он, отхлебывая чай и чувствуя, как жизнь возвращается в его многострадальный организм. Стало быть, силы если не писать рассказ сразу, то записывать его, уже появились.
Поэт помолчал. Даже чаинка в его кружке перестала метаться, уважая момент.
— Все задачи нелегкие, — честно признался он. — Но самое тяжелое — это эвакуация. Когда ребята наступают на мины... У кого-то конечность повреждена, у кого-то — оторвана, у кого-то — свисает. И здесь, как ты понимаешь, критически важно быстро и своевременно эвакуировать, доставить. Немножко нервничаешь, переживаешь, чтобы побыстрее привезти. Следишь за временем, за болевыми ощущениями: если нужно — дополнительно вводишь обезболивающее еще до госпиталя. Понимаешь, это не про героизм. Это про то, что ты, как курьер, только с грузом «300». И дай бог, чтобы на месте “груз” снова стал человеком.
Писатель перестал пить чай. Творческая душа его, настроенная на волну высокой трагедии, впитывала каждое слово.
— А самый страшный момент? — спросил он тихо, понимая, что лезет в те области, куда даже с его габаритами соваться рискованно.
— Самое страшное... — Поэт задумался, подбирая слова, как хирург подбирает зажим. — Знаешь, после гражданской жизни, попадая сюда, все было непонятно. Самое, наверное, не страшное, а именно непонятное — это то, что война постоянно модернизируется. И обидно, что ты не видишь своего врага. Даже если погибаешь — хочется погибнуть, зная, видя противника в контакте. Глаза в глаза. Чтобы понять: вот он, вот ты, и сейчас решится. А сейчас все решается «птичками», прилетами. Погибнуть не обидно, не жалко. Я, честно говоря, всегда хотел — и если так получится — умереть воином. Это достойно. Но умереть хочется в контакте, в бою, чтобы ты видел противника. А здесь оказываешь помощь — просто выполняешь задачу, и прилет... тебя не станет. Вот это — да, это тяжело. Как будто тебя из повествования вычеркивают, даже не спросив фамилии. Обидно за прозу жизни, понимаешь?
Писатель понимал. Он сам был из той же породы людей, которые хотели бы видеть финал. Не размытый дроном на горизонте, а четкий, осязаемый, на расстоянии вытянутого кулака.
Допили чай. В блиндаже стало тихо. Где-то наверху, за накатами бревен, жила своей жизнью война — кашляла далекими разрывами, переругивалась стрелкотней по дронам, но здесь, внизу, было царство слова и паузы.
Поэт вдруг выпрямился, словно на офицерском собрании, и произнес так, будто ставил подпись под важным документом:
— Я всегда вспоминаю слова Расула Гамзатова. Слушай, Писатель, это про нас. Про всех, кто здесь.
И прочитал — негромко, но так, что каждое слово падало в тишину, как камень в колодец:
«Ты хоть много проживи, хоть мало,
Но тебе скажу я, не тая:
Если боль других твоей не стала —
Прожита напрасно жизнь твоя».
— Это о главном, — сказал Поэт, поднимаясь и поправляя разгрузку с красным крестом на нашивке, которая сидела на нем как лавровый венок. — О человечности. О том, что даже на войне важно оставаться человеком. Иначе зачем мы вообще тут? Иначе мы просто механизмы для передвижения боекомплекта.
Писатель ничего не ответил. Он встал — аккуратно, памятуя о балке, — и пожал медику руку. В пожатии этом было больше слов, чем в ином романе. Толстые пальцы пулеметчика бережно сомкнулись вокруг тонкой врачебной кисти, и две творческие души, разделенные спецификой военно-учетных специальностей, на мгновение стали одним целым.
Так и познакомились два человека, призванных если не спасать этот мир, то хотя бы латать его — один свинцом, другой бинтом. И, как вскоре выяснилось, оба — словом. Потому что на войне без слова — как без патронов: вроде вооружен, а стрелять нечем.
А балку в блиндаже на следующий день обмотали поролоном и подписали маркером: «Осторожно! Писатель! Пригибайся или будешь издан посмертно». Юмор на фронте — штука грубая, но действенная. Как жгут: затянул — и живешь дальше.